Неточные совпадения
Так и бросились жиду прежде всего в глаза
две тысячи червонных, которые были обещаны за его
голову; но он постыдился своей корысти и силился подавить в себе вечную мысль
о золоте, которая, как червь, обвивает душу жида.
Две горничные, ходившие по платформе, загнули назад
головы, глядя на нее, что-то соображая вслух
о ее туалете: «настоящие», сказали они
о кружеве, которое было на ней.
Весь день этот, за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее
два часа, Анна провела в сомнениях
о том, всё ли кончено или есть надежда примирения и надо ли ей сейчас уехать или еще раз увидать его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в свою комнату, приказав передать ему, что у нее
голова болит, загадала себе: «если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит. Если же нет, то, значит, всё конечно, и тогда я решу, что мне делать!..»
Два мальчика в тени ракиты ловили удочками рыбу. Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом; другой, помоложе, лежал на траве, облокотив спутанную белокурую
голову на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами на воду.
О чем он думал?
— Да-с, — говорил он, — пошли в дело пистолеты. Слышали вы
о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, — повторил он, подчеркнув. — Понимаю это не как роман, а как романтизм. И — за ними — еще студент в Симферополе тоже пулю в
голову себе. На
двух концах России…
Клим не мог представить его иначе, как у рояля, прикованным к нему, точно каторжник к тачке, которую он не может сдвинуть с места. Ковыряя пальцами двуцветные кости клавиатуры, он извлекал из черного сооружения негромкие ноты, необыкновенные аккорды и, склонив набок
голову, глубоко спрятанную в плечи, скосив глаза, присматривался к звукам. Говорил он мало и только на
две темы: с таинственным видом и тихим восторгом
о китайской гамме и жалобно, с огорчением
о несовершенстве европейского уха.
Трифонов часа
два возил Самгиных по раскаленным улицам в шикарнейшей коляске, запряженной парою очень тяжелых, ленивых лошадей, обильно потел розовым потом и, часто вытирая
голое лицо кастрата надушенным платком, рассказывал
о достопримечательностях Астрахани тоже клетчатыми, как его костюм, серенькими и белыми словами; звучали они одинаково живо.
— Тут уж есть эдакое… неприличное, вроде как
о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно как дикий черемис, — говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него как будто не
голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, — бог с ним! А вот бродил тут молодой человек, Иноков, даже у меня был раза
два… невозможно вообразить, на какое дело он способен!
— Нет, не будет драться, — сказал волшебник, таинственно подмигнув, — не будет, я ручаюсь за это. Иди, девочка, и не забудь того, что сказал тебе я меж
двумя глотками ароматической водки и размышлением
о песнях каторжников. Иди. Да будет мир пушистой твоей
голове!
Ему до смерти хотелось покалякать
о всяком вздоре у дьяка, где, без всякого сомнения, сидел уже и
голова, и приезжий бас, и дегтярь Микита, ездивший через каждые
две недели в Полтаву на торги и отпускавший такие шутки, что все миряне брались за животы со смеху.
В доме было тихо, вот уж и
две недели прошли со времени пари с Марком, а Борис Павлыч не влюблен, не беснуется, не делает глупостей и в течение дня решительно забывает
о Вере, только вечером и утром она является в
голове, как по зову.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает
о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток
голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год
две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Но следующие
две, три минуты вдруг привели его в память —
о вчерашнем. Он сел на постели, как будто не сам, а подняла его посторонняя сила; посидел минуты
две неподвижно, открыл широко глаза, будто не веря чему-то, но когда уверился, то всплеснул руками над
головой, упал опять на подушку и вдруг вскочил на ноги, уже с другим лицом, какого не было у него даже вчера, в самую страшную минуту.
Кстати,
два слова
о маньчжурской белке. Этот представитель грызунов имеет длинное тело и длинный пушистый хвост. Небольшая красивая головка его украшена большими черными глазами и небольшими закругленными ушами, оканчивающимися пучком длинных черных волос, расположенных веерообразно. Общая окраска белки пепельно-серая, хвост и
голова черные, брюшко белое. Изредка встречаются отдельные экземпляры с желтыми подпалинами.
— Надя, мать — старинного покроя женщина, и над ней смеяться грешно. Я тебя ни в чем не стесняю и выдавать силой замуж не буду, только мать все-таки дело говорит: прежде отцы да матери устраивали детей, а нынче нужно самим
о своей
голове заботиться. Я только могу тебе советовать как твой друг. Где у нас женихи-то в Узле?
Два инженера повертятся да какой-нибудь иркутский купец, а Привалов совсем другое дело…
Князь выпил всего
два или три бокала и был только весел. Привстав из-за стола, он встретил взгляд Евгения Павловича, вспомнил
о предстоящем между ними объяснении и улыбнулся приветливо. Евгений Павлович кивнул ему
головой и вдруг показал на Ипполита, которого пристально наблюдал в эту самую минуту. Ипполит спал, протянувшись на диване.
Вопрос
о том, — что такое она ему намерена сказать и какое такое это важное дело, до него прямо касающееся? — раз или
два тоже мелькнул в его
голове.
— Так, так, — повторял он, качая в такт рассказа
головой. — Все по-новому у вас… да. Только ведь палка
о двух концах и по закону бывает… дда-а.
Устенька не без ловкости перевела разговор на другую тему, потому что Стабровскому, видимо, было неприятно говорить
о Галактионе. Ему показалось в свою очередь, что девушка чего-то не договаривает. Это еще был первый случай недомолвки. Стабровский продумал всю сцену и пришел к заключению, что Устенька пришла специально для этого вопроса. Что же, это ее дело. Когда девушка уходила, Стабровский с особенной нежностью простился с ней и
два раз поцеловал ее в
голову.
Под эти слова еще человека
два к Колышкину в гости пришли, оба пароходные. Петр Степаныч ни того, ни другого не знал. Завязался у них разговор
о погоде, стали разбирать приметы и судить по ним, когда на Волге начнутся заморозки и наступит конец пароходству. Марфа Михайловна вышла по хозяйству. Улучив минуту, Аграфена Петровна кивнула
головой Самоквасову, а сама вышла в соседнюю комнату; он за нею пошел.
Через несколько часов
о Сережке уже никто в доме не упоминает, а затем, чем дальше, тем глубже погружается он в пучину забвения. Известно только, что Аксинья кормит его грудью и раза
два приносила в церковь под причастие. Оба раза, проходя мимо крестной матери, она замедляла шаг и освобождала
голову младенца от пеленок, стараясь обратить на него внимание «крестной»; но матушка оставалась равнодушною и в расспросы не вступала.
Сзади ехали
две девушки в кибитке на целой груде клади, так что бедные пассажирки, при малейшем ухабе, стукались
головами о беседку кибитки.
После пятилетнего ожидания я наконец получил в больнице жалованье в семьдесят пять рублей; на него и на неверный доход с частной практики я должен жить с женой и
двумя детьми; вопросы
о зимнем пальто,
о покупке дров и найме няни — для меня тяжелые вопросы, из-за которых приходится мучительно ломать себе
голову и бегать по ссудным кассам.
На меня рассказ произвел странное впечатление… Царь и вдруг — корова… Вечером мы разговаривали об этом происшествии в детской и гадали
о судьбе бедных подчасков и владельца коровы. Предположение, что им всем отрубили
головы, казалось нам довольно правдоподобным. Хорошо ли это, не жестоко ли, справедливо ли — эти вопросы не приходили в
голову. Было что-то огромное, промчавшееся, как буря, и в середине этого царь, который «все может»… Что значит перед этим судьба
двух подчасков? Хотя, конечно, жалко…
— Постой, Лиза, постой,
о, как я был глуп! Но глуп ли? Все намеки сошлись только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я мог узнать? Из того, что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за солнце считал, Лиза, и как могло бы мне прийти что-нибудь в
голову? Помнишь, как я тебя встретил тогда,
два месяца назад, у него на квартире, и как мы с тобой шли тогда по солнцу и радовались… тогда уже было? Было?
Я хоть и начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю слова
два о том, кто я, где был до того, а стало быть, и что могло быть у меня в
голове хоть отчасти в то утро девятнадцатого сентября, чтоб было понятнее читателю, а может быть, и мне самому.
Так, например, я рассказывал, что у меня в доме был пожар, что я выпрыгнул с
двумя детьми из окошка (то есть с
двумя куклами, которых держал в руках); или что на меня напали разбойники и я всех их победил; наконец, что в багровском саду есть пещера, в которой живет Змей Горыныч
о семи
головах, и что я намерен их отрубить.
Полинька Калистратова обыкновенно уходила от Лизы домой около
двух часов и нынче ушла от Лизы в это же самое время. Во всю дорогу и дома за обедом Розанов не выходил из
головы у Полиньки. Жаль ей очень его было. Ей приходили на память его теплая расположенность к ней и хлопоты
о ребенке, его одиночество и неуменье справиться с своим положением. «А впрочем, что можно и сделать из такого положения?» — думала Полинька и вышла немножко погулять.
Во всем городе только и говорили
о кандидатах, обедах, уездных предводителях, балах и судьях. Правитель канцелярии гражданского губернатора третий день ломал
голову над проектом речи; он испортил
две дести бумаги, писав: «Милостивые государи, благородное NN-ское дворянство!..», тут он останавливался, и его брало раздумье, как начать: «Позвольте мне снова в среде вашей» или: «Радуюсь, что я в среде вашей снова»… И он говорил старшему помощнику...
Нюрочка все смотрела на светлые пуговицы исправника, на трясущуюся
голову дьячка Евгеньича с
двумя смешными косичками, вылезавшими из-под засаленного ворота старого нанкового подрясника, на молившийся со слезами на глазах народ и казачьи нагайки. Вот
о. Сергей начал читать прерывавшимся голосом евангелие
о трехдневном Лазаре, потом дьячок Евгеньич уныло запел: «Тебе бога хвалим…» Потом все затихло.
Последние
два стиха, когда они уже были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он так прожил жизнь, — и я хочу так прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться
о том, чтоб остаться
голым! И сейчас же опять в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал такое окончание...
О матушке ли Волге серебряной? или
о дивном богатыре, про которого рассказывал Перстень? или думали они
о хоромах высоких среди поля чистого,
о двух столбиках с перекладинкой,
о которых в минуту грусти думала в то время всякая лихая, забубенная
голова?
Далее двое молодцов тузили друг друга по
голове кулаками. Игра состояла в том, что кто-де из нас первый попросит пощады. И ни одному не хотелось просить ее. Уже оба противника побагровели, как
две свеклы, но дюжие кулаки не переставали стучать
о головы, словно молоты
о наковальни.
Прежде всего зашел к портному, оделся с ног до
головы и, как ребенок, стал обсматривать себя беспрестанно; накупил духов, помад, нанял, не торгуясь, первую попавшуюся великолепнейшую квартиру на Невском проспекте, с зеркалами и цельными стеклами; купил нечаянно в магазине дорогой лорнет, нечаянно накупил тоже бездну всяких галстуков, более нежели было нужно, завил у парикмахера себе локоны, прокатился
два раза по городу в карете без всякой причины, объелся без меры конфектов в кондитерской и зашел к ресторану французу,
о котором доселе слышал такие же неясные слухи, как
о китайском государстве.
— Встань, говорю тебе… Этот честный и благородный человек простил тебя, и кара закона не обрушится на твою
голову, но внутри себя ты до конца жизни сохранишь презрение к самому себе… Прошу вас, господин следователь, составить протокол
о признании моего сына в растрате сорока
двух тысяч рублей — относительно последней растраты я не заявлял вам официально — добавив, что я не возбуждаю против него преследования…
Володя уже
два года был большой, влюблялся беспрестанно во всех хорошеньких женщин, которых встречал; но, несмотря на то, что каждый день виделся с Катенькой, которая тоже уже
два года как носила длинное платье и с каждым днем хорошела, ему и в
голову не приходила мысль
о возможности влюбиться в нее.
— А оттого, — говорит, — что у меня
голова не чайная, а у меня
голова отчаянная: вели мне лучше еще рюмку вина подать!.. — И этак он и раз, и
два, и три у меня вина выпросил и стал уже очень мне этим докучать. А еще больше противно мне стало, что он очень мало правды сказывает, а все-то куражится и невесть что
о себе соплетет, а то вдруг беднится, плачет и все
о суете.
Ему было совестно ехать туда по
двум причинам: во-первых, он не знал, что ответить сестре
о деньгах, которые взял под залог ее дома с обещанием возвратить их, а во-вторых, выкрашенные в Берлине волосы его отросли и у него была теперь двуцветная
голова: у корня волос белокурая, а ниже — черная.
Она показала мне прелестные зубы. Я сел рядом с ней на стул и рассказал ей
о том, как неожиданно встретилась на нашем пути гроза. Начался разговор
о погоде — начале всех начал. Пока мы с ней беседовали, Митька уже успел
два раза поднести графу водки и неразлучной с ней воды… Пользуясь тем, что я на него не смотрю, граф после обеих рюмок сладко поморщился и покачал
головой.
После попугая доктор был второй пострадавший от моего настроения. Я не пригласил его в комнату и захлопнул перед его носом окно.
Две грубые, неприличные выходки, за которые я вызвал бы на дуэль даже женщину [Последняя фраза написана выше зачеркнутой строки, в которой можно разобрать: «сорвал бы с плеч
голову и вышиб бы все окна». — А. Ч.]. Но кроткий и незлобный «щур» не имел понятия
о дуэли. Он не знал, что значит сердиться.
— Да, хорошо Гусаку говорить
о терпении… А кто у меня вчера
два лучших пера вытащил из хвоста? Это даже неблагородно — хватать прямо за хвост. Положим, мы немного поссорились, и я хотел Гусаку проклевать
голову — не отпираюсь, было такое намеренье, — но виноват я, а не мой хвост. Так я говорю, господа?
Это была трогательная просьба. Только воды, и больше ничего. Она выпила залпом
два стакана, и я чувствовал, как она дрожит. Да, нужно было предпринять что-то энергичное, решительное, что-то сделать, что-то сказать, а я думал
о том, как давеча нехорошо поступил, сделав вид, что не узнал ее в саду. Кто знает, какие страшные мысли роятся в этой девичьей
голове…
Тася опустилась на кресло. Она назвала себя. Грушева сделала жест
головой. Тася в
двух словах объяснила ей повод своего визита. Она не хотела упоминать ни
о Палтусове, ни
о Пирожкове, как
о знакомых Грушевой.
Но вдруг, повернув
голову влево, Илья увидел знакомое ему толстое, блестящее, точно лаком покрытое лицо Петрухи Филимонова. Петруха сидел в первом ряду малиновых стульев, опираясь затылком
о спинку стула, и спокойно поглядывал на публику. Раза
два его глаза скользнули по лицу Ильи, и оба раза Лунёв ощущал в себе желание встать на ноги, сказать что-то Петрухе, или Громову, или всем людям в суде.
Генерал кивнул
головою и минуты через
две вышел из острога. Арестанты, конечно, были ослеплены и озадачены, но все-таки остались в некотором недоумении. Ни
о какой претензии на майора, разумеется, не могло быть и речи. Да и майор был совершенно в этом уверен еще заранее.
— Давай! — поддержали его два-три голоса. Завязался шумный спор
о том, что петь. Ежов слушал шум и, повертывая
головой из стороны в сторону, осматривал всех.
— Поди ж ты! Как будто он ждет чего-то, — как пелена какая-то на глазах у него… Мать его, покойница, вот так же ощупью ходила по земле. Ведь вон Африканка Смолин на
два года старше — а поди-ка ты какой! Даже понять трудно, кто кому теперь у них
голова — он отцу или отец ему? Учиться хочет exать, на фабрику какую-то, — ругается: «Эх, говорит, плохо вы меня, папаша, учили…» Н-да! А мой — ничего из себя не объявляет…
О, господи!
Мне следовало быть на палубе: второй матрос «Эспаньолы» ушел к любовнице, а шкипер и его брат сидели в трактире, — но было холодно и мерзко вверху. Наш кубрик был простой дощатой норой с
двумя настилами из
голых досок и сельдяной бочкой-столом. Я размышлял
о красивых комнатах, где тепло, нет блох. Затем я обдумал только что слышанный разговор. Он встревожил меня, — как будете встревожены вы, если вам скажут, что в соседнем саду опустилась жар-птица или расцвел розами старый пень.
У входа в манеж тряслись на морозе Гроснот и нечто в розовом атласном кафтане, которое можно было б изобразить надутым шаром с
двумя толстыми подставками в виде ног и с надставкою в виде толстой лысой
головы,
о которую разбилась бы черепаха, упав с высоты.
— Тогда бы ты уж должен больше
о нас заботиться… На черный день у нас ничего нету. Вон, когда ты у Гебгарда разбил хозяйской кошке
голову, сколько ты? — всего
два месяца пробыл без работы, и то чуть мы с голоду не перемерли. Заболеешь ты, помрешь — что мы станем делать? Мне что, мне-то все равно, а за что Зине пропадать? Ты только
о своем удовольствии думаешь, а до нас тебе дела нет. Товарищу ты последний двугривенный отдашь, а мы хоть по миру иди; тебе все равно!